ВЫСОКОЕ НЕБО. Антология русской поэзии: Иннокентий АННЕНСКИЙ
От бородки его пахло духами.
Его длинные, заострённые усы кажутся анахронизмом не только нам — современникам Анненского они тоже казались явлением моды, опоздавшим лет на шестьдесят.
Аннинский был человек в футляре, но только дело в том, какие это были футляры. Первый футляр — одежда, как будто умышленно отделявшая и отличавшая его от других людей: белая хризантема в петлице фрака; лаковые туфли; твёрдо накрахмаленные белоснежные рубашки, а рубашек без наитвердейшего крахмала, мягких и вялых, он не признавал. Второй — наука; он был филолог, знавший и изучавший французский, английский, немецкий, греческий, итальянский, польский, сербский, болгарский, латинский, санскрит, древнееврейский, и к тому же переводчик — перевёл всего Еврипида. Третий футляр — его учительство, когда он в молодые годы давал 56 часов уроков в неделю, и директорство в Царскосельский гимназии, где он отрешенной и странной фигурой проходил мимо куролесящих в рекреации учеников, с которыми он, независимо от их возраста, был на Вы. «Где говорят на ты, там недолго и до дурака». А четвертый — чиновник министерства народного просвещения, поразивший композитора Асафьева: «Утонченный поэт оказался сухим, равнодушным чиновником и внушил мне еще больший ужас перед этим сословием».
И только потом, под всеми этими занятиями, обликами, мундирами, футлярами, под всем тем, что сам он называл «подневольным участием в жизни», в глубине самого себя — поэт.
Как директору гимназии ему приходилось разбираться в историях, связанных с поведением его учеников. Он был мягок, доверчив, снисходителен, добр. Однажды два гимназиста в парке не поздоровались с великим князем, который в пьяном виде стрелял ворон. Анненский не стал наказывать их. Другой гимназист в разгар революции 1905 года явился на занятия в красной рубашке. Это был вызов и провокация; его товарищи с интересом ждали, что сделает директор. Анненский сказал только, что рубашку следует снять — ведь в красных рубашках ходят палачи.
Возвращаясь из гимназии домой, он следовал неизменному распорядку жизни. Как всегда, он сидел в саду с книгой на коленях и с пледом, в который были укутаны ноги. Как всегда, за обедом он с прямой спиной сидел во главе стола, а слуга Арефа в белых перчатках подавал кушанья. Как всегда, он удалялся вечером в свой зеленоватый, похожий на пещеру, кабинет и в свете лампы писал за письменным столом, на котором лежала лупа и стояла хрустальная гранёная ваза с белыми лилиями или розами. В его кабинете всегда был слабый, тонкий запах цветов. Почти все, кто его знал, полагали, что он занимается переводами своих любимых древних греков или работает над бумагами, пришедшими из министерства.
Немногие знали, что он поэт. Среди учителей, учеников и чиновников ходили слухи, что он пописывает декадентские стишки. Его первый сборник вышел, когда ему было 48 лет. Он скрывал себя и подписывал стихи: Ник.-т.о.
Немногим он читал свои стихи. Никогда не читал только что написанные, подолгу выдерживал их в кипарисом ларце. Слушатели собирались в его кабинете, он вставал перед ними — высокий, прямой, странный, как будто не из этого времени, в пышном чёрном галстуке давно ушедшей моды, с холёной и душистой бородкой французского денди. Стихи Анненский всегда читал стоя. Сын приносил ему кипарисовый ларец, он торжественным жестом поднимал крышку и брал оттуда большие листы, на которых крупным почерком были записаны стихотворения. Читал громко и просто. Когда стихотворение заканчивалось, он выпускал лист из руки, и тот плавно планировал на пол. К концу чтения пол вокруг Анненского весь был в листах бумаги.
Природа его не интересовала, птички, листики, рыбки, деревья и деревня оставляли его равнодушным, гулять он не ходил, разве что после долгих уговоров мог ненадолго выйти в парк. Он все время сидел с книгой, обращался к книге, жил с книгами. У него была большая библиотека разноязычных книг и альбомов, среди них были редкие и дорогие издания, но он легко давал читать книги всем, кто их просил, потому что считал, что книги должны быть общей собственностью. А их ему часто не возвращали.
Тяжесть, которая всю жизнь давила Анненского — что это было? Тьма, которая мучила его — откуда она являлась? Анненский жил в последние десятилетия и годы старого мира, жил на самой грани уже наступающего будущего, которое налетало на мир уютных гостиных и добротных кабинетов как смертоносный локомотив. Он мучился предчувствием чего-то страшного, но не знал, чего. Он ощущал тьму на пороге, когда другим ещё было светло. Он страдал, как последний человек перед грядущей катастрофой и близким царством обезьян.
В изголовье его кровати всегда лежал том Достоевского. Вскрик Гоголя: «Пошлость!» все время звучал в его ушах. Пошлость жизни мучила его, непобедимая, невыносимая пошлость и фальшь слов, поступков, жестов, от которой можно избавиться только в полном буддистском неделании, неучастии и молчании. Но как быть таким директору царскосельский гимназии и чиновнику министерства просвещения? Он работал много и неустанно, составляя отчеты и готовя доклады, а также статьи по педагогике.
Свой любимый цветок, белую лилию, он собирался взять с собой в другой мир. Но будет ли он? В его стихах почти всегда есть какое-то неизбывное, терзающее душу сомнение. И затаенная боль, как будто он все время думал о смерти. Слабое с детства сердце причина этих постоянных мыслей или что-то другое? Анненский видел себя, лежащим на столе в своём кабинете — холодное, спокойное и даже раздражённое видение: да уберите же вы из кабинета этих ноющих, гудящих, гундящих басов в чёрных рясах.
А вдруг все то, что так мучает и тревожит нас и что в дневной маете и ночной пустоте кажется неразрешимой загадкой, легко и просто разрешается в тот момент, как мы переходим на уровень выше? И вдруг оттуда на наши здешние мучения и сомнения со смехом или с благожелательной снисходительный улыбкой смотрят те, кто уже там? Анненский называл это «юмор бытия».
Первый и единственный его пожизненный сборник стихотворений назывался «Тихие песни». Но те, кому надо, услышали тихий голос господина Никто. Анна Ахматова читала его стихи, сидя у окна и расчёсывая косу, и вдруг поняла, кем ей быть. Молодой человек Осип Мандельштам приехал к Анненскому на велосипеде, чтобы спросить его, как стать поэтом.
Адамович сказал, что не понимает, как вообще можно писать стихи после Анненского. Но это только кажется, что нельзя.
Волошин сказал, что напрасно Анненский согласился на полуизвестность, лучше бы ушёл из жизни неизвестным. Но куда девать боль от непризнанности, отверженности?
Его пригласили сотрудничать в изысканный журнал «Аполлон», но предпочли его выношенным в одиночестве мучительным стихам, которые он так долго выдерживал в кипарисовом ларце, эффектные позы загадочной Черубины де Габриак. Это случилось в последний месяц его жизни. А ещё в тот день он не взял с собой сердечные таблетки. Анненский сошёл с извозчика на вокзале в Петербурге, чтобы ехать в своё Царское село, сделал два шага с красным портфельчиком в руках и упал на ступеньки.
Он все увидел правильно: гроб поставили в его кабинете с гравюрами и двухэтажными дубовыми книжными шкафами. Пришли прощаться поэты, профессора, курсистки, студенты, чиновники. К удивлению и недоумению родственников, пришли и неизвестные им старушки в салопах и околоточный надзиратель в сапогах. Всем им, их семьям, их детям и внукам Анненский помог как учитель, как директор гимназии. Он никому не говорил об этом.
Алексей Поликовский
——
Среди миров, в мерцании светил.
Одной Звезды я повторяю имя...
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.
Иннокентий Анненский
Жёлтый пар петербургской зимы,
Жёлтый снег, облипающий плиты...
Я не знаю, где вы и где мы,
Только знаю, что крепко мы слиты.
Сочинил ли нас царский указ?
Потопить ли нас шведы забыли?
Вместо сказки в прошедшем у нас
Только камни да страшные были.
Только камни нам дал чародей,
Да Неву буро-жёлтого цвета,
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета.
А что было у нас на земле,
Чем вознёсся орёл наш двуглавый,
В тёмных лаврах гигант на скале, -
Завтра станет ребячьей забавой.
Уж на что был он грозен и смел,
Да скакун его бешеный выдал,
Царь змеи раздавить не сумел,
И прижатая стала наш идол.
Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,
Ни миражей, ни слёз, ни улыбки...
Только камни из мёрзлых пустынь
Да сознанье проклятой ошибки.
Даже в мае, когда разлиты
Белой ночи над волнами тени,
Там не чары весенней мечты,
Там отрава бесплодных хотений.
Иннокентий Анненский
— Сила господняя с нами,
Снами измучен я, снами…
Хуже томительной боли,
Хуже, чем белые ночи,
Кожу они искололи,
Кости мои измололи,
Выжгли без пламени очи…
— Что же ты видишь, скажи мне,
Ночью холодною зимней?
Может быть, сердце врачуя,
Муки твои облегчу я,
Телу найду врачеванье.
— Сила господняя с нами,
Снами измучен я, снами…
Ночью их сердце почуя
Шепчет порой и названье,
Да повторять не хочу я…
Иннокентий Анненский