Channel Apps
[Markdown] 

ВЫСОКОЕ НЕБО. Антология русской поэзии: Александр ПУШКИН

image

Пушкин повсюду. Едем в Тверь, а он там сидит в гостинице на подоконнике с курчавой взлохмаченной шевелюрой и ест персики. Проезжаем Могилёв, а его там проносят мимо нас на руках восхищенные офицеры, которые предлагают ему ванну, наполненную шампанским, но он сейчас вырвется из их рук, вскочит на стол и прочтёт им стихи. Едем в Кишинев и встречаем его там гуляющим в просвечивающих штанах из бязи, потому что в таких штанах легче переносить жару. Заезжаем на сельскую ярмарку, а он тоже тут, в рваной соломенной шляпе и красной рубахе навыпуск, подпоясанной синим пояском. Едем дальше, и тут нам из встречной тройки мелькают чёрные кудри и белоснежные зубы, вгрызающиеся в холодного рябчика: Пушкин!

В Москве и шагу нельзя ступить, чтобы не встретить Пушкина. У Нащокина он обедает стерлядью и жженкой, а за ужином пьёт пунш с ананасами (о шампанском не говорим, оно пьётся всегда, со всем и ко всему). На Дмитровке у Огнь-Догоновского играет в карты, на Никитской ходит свататься в дом Гончаровых, причем прежде него в гостиную влетает галоша, сброшенная им с ноги. В Петербурге он берётся на спор залпом выпить бутылку рома и не лишиться чувств; пьёт, падает в обморок и в обмороке шевелит мизинцем, чем и доказывает, что сознания не терял. Приезжает в гости, хозяев ещё нет, тогда садится в камин и грызёт орехи. Мерится талиями с Евпраксией Вульф — у кого тоньше. Оказывается одинаково. Она обижается. В гостях у семейных друзей щиплет детишек. Они плачут. Одна старушка за все это называет его шалопутом, а хорошо знающий его Краевский подтвердит: «На Пушкина смотреть нечего: он сорвиголова».

Шалопут в бакенбардах, сорвиголова с немыслимым даром гармонии, которая дана ему единственному на все триста лет русской истории и на всём пространстве России с её лесами, оврагами и болотами, он утром, проснувшись, пьёт крепкий кофе и пишет в постели до трёх часов дня, а иногда пишет ночью и, проголодавшись, бежит в трактир, чтобы потом опять вернуться к перу и бумаге. На юге, в жару, он ходит голым по комнате, в пёстрых турецких туфлях, сочиняя с пером в руке. Сочиняя, пьёт лимонад. Любит лимонад! Его же он пьёт в кондитерской Вольфа в последний день своей жизни, по пути на Чёрную речку.

Какая легкость жизни. Какой непрестанный полет души. Какой поток стихов и какая твёрдая, лаконичная проза, проза дворянина, знающего точность жеста и холод объяснений в делах чести, живущего в эпоху изящных bon mot и вольтеровских язвительных шуток — до гоголевских завихрений, достоевских эпилепсий и толстовских проповедей. Но история его не о легкости, а о гибели легкости, не о гармонии, а о убийстве гармонии, которое совершается всем тем, что вокруг него — всей той чепухой и мерзостью, которые кто-то называет «светом», кто-то «обществом», кто-то «царем», кто-то «государством», а кто-то просто «жизнью».

Все постарались.

Внешне, напоказ — жизнь русского денди и светского человека, квартира из двадцати комнат в доме Баташева и дача из пятнадцати на Островах, а на самом деле его жена, встав утром, не знает, как ей вести хозяйство, потому что денег нет. Он старается жить своим трудом, что означает — своим пером, но журнал «Современник»ничего не приносит; продажи журнала падают от номера к номеру. К четвёртому номеру у него всего семьсот подписчиков. Его жена, втайне от него, не желая задеть его гордость, просит у своего брата выделить ей содержание, просит не для себя, а во имя детей, которых у них в этот момент уже трое, а скоро будет четверо. Потом берет у ростовщика 3900 рублей под проценты. А Пушкин в это время царапает пером на листке свои долги: «Нащок 2000+ Тетке 3000+ Порт 700 Изв 500 Дюме 400 За карты 5000». Дюме — это французский ресторан. То есть у великого поэта, главы семьи, мужа принятой при дворе красавицы, танцующей на балах, издателя журнала, отца Машки, Гришки, Сашки нет денег заплатить извозчику.

Сплетни облипают сальным покровом его и его жену — мучающие его, оскорбляющие сплетни, которые завершаются полученным по почте дипломом рогоносца. Кто его послал, мы не знаем до сих пор. «Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина и жены его» (Вяземский). Подозреваемые всем известны, доказательств нет. Эта анонимка выползла, как гадина из болота — тварь из темных глубин человеческого непотребства и щелей русской истории.

Почему Пушкин не бежит от всего этого прочь, в деревню — трудно понять. Но с неизъяснимым упорством он все ездит и ездит в салоны и гостиные. А лучше бы бежал, лучше бы ему плюнуть на ироничных карамзинских барышень, на балы с крюшоном, на разговоры с намеками, на пошлого француза, который прилип к его жене и то и дело шлёт ей записки, про которые потом сам скажет на допросе в военном суде, что их «выражения могли возбудить его щекотливость как мужа» — бежать от всего этого и от всех них в деревню и там закрыться и зарыться в зиму, в осень, в жёлтую листву, в метель и в сочинение романов. Он бледен, подавлен, грустен и не спит ночами. «Здесь я ничего не делаю, а только исхожу желчью». Но внешне он все тот же светский человек с длинными полированными ногтями, один из которых, на мизинце, он накрывает золотым футляром.

Потому и не бежит, что ему некуда бежать. Пушкин это история человека, пойманного в клетку. За границу выезд ему наглухо и навсегда закрыт: невыездной. В Михайловское отец не хочет его пускать, и к тому же оно разорено вором-управляющим; в Болдине нет дома для большой семьи. Но даже не в этом дело, а в том, что его взял в плен долговязый человек в военном мундире, с блеклыми глазами. Он личный пленник царя с той ночи, когда его с фельдъегерем доставили из Михайловского прямо в Зимний дворец и помятого после дороги поставили перед царем. «Ты доволен, Пушкин?» Ты доволен быть титулярным советником в чине камер-юнкера, доволен зелёным мундиром с красными манжетами и золотыми шнурами, доволен, что стихи твои теперь читает царь, а заодно и твои письма жене, которые вскрывают на почте?

Когда Пушкин получит письмо от ссыльного Кюхельбекера, на следующий день к нему придет записка от начальника штаба корпуса жандармов Мордвинова с требованием передать письмо Бенкендорфу, «который желает непременно знать, через кого вы его получили».

Душно от этого, тяжко, грустно. «Грусть! Тоска». Он слишком свободен в жизни, слишком прекрасен в стихах, чтобы некоторые могли ему простить это. Для мужеподобной графини Нессельроде, которую он называл представительницей ненавистного ему «космополитического олигархата», он не просто враг, он предмет постоянной ненависти. Эта баба хочет сжить его со света, и так, чтоб опозорить. Министра графа Уварова, отравившего Россию тройчаткой «православие, самодержавие, народность», при имени Пушкина душит холодная ненависть: он для него личный враг — неблагонадежный, пишущий стишки. В глазах хихикающих за его спиной светских барышень Пушкин нелеп в своей демонической злости к молодому французу, с которым кокетничает его жена. «Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду». То есть ничего. И, стоя у стены со скрещёнными на груди руками, он смотрит, как его Таша танцует с блондином, который однажды заманит ее на свидание, достанет пистолет и будет требовать любви, а не то прямо перед ней застрелится.

Брюллов, которого Пушкин однажды чуть ли не насильно затащил к себе в гости, почувствовал в нем растерянность и даже что-то жалкое. Был поздний час. Пушкин брал из кроваток и выносил показать Брюллову одного за другим своих детей. Тому не нравилось, он хмурил брови. Где прежний Пушкин, у которого шампанское пенится в бокалах и балерины нежной ножкой ножку бьют? Где легкость, полет, упоение полетом, смех и орехи, разгрызаемые белыми крепкими зубами? «Зачем ты женился? — Я хотел уехать за границу, мне не дали, я не знал, что делать — и женился». Но сколько в нем нежности к своей Мадонне, когда он сидит рядом с ней, держит в руках конец ее боа и тихо гладит его.

Как же обжимает, зажимает, терзает и мучает его болтливая светская шваль, смакующая трюфели и сплетни о Пушкине. Он взрывается, бешеный арап с гигантскими баками, темным лицом и сияющими белками — и в одну неделю едва не получает три дуэли разом: с Репниным, Хлюстовым и Соллогубом. Все трое обходятся с ним с уважением и даже с любовью. Но от кредиторов не отмахнешься пистолетом. Денежные дела терзают его: то книжный торговец Беллизар подаст ему неоплаченные счета на 2172 руб.90 копеек, то опочецкий мещанин Маркеля Трофимов Лебедев пришлет расписку его бабушки на 650 рублей, а обер-полицмейстер по поручению Санкт-Петербургской казёной палаты требует от него вернуть 10 тысяч рублей долга. «Деньги ко мне приходили и уходили между пальцами — я платил чужие долги, выкупал чужие имения — а свои долги остались мне на шее. Крайне расстроенные дела сделали меня несостоятельным». Некоторые так просто выедают ему мозг, как Павлищев, муж его сестры, который пишет ему длинные письма про горох (посеяно 1 1/2 ч, а собрано 6 1/2) и про овёс (посеяно 41 четв., а собрано 62...). Какой тон, какая жадность, какая наглость в голосе и какое полное, абсолютное непонимание, с кем он говорит, в чью голову лезет и чью душу давит.

В день дуэли, встав в восемь утра и выпив чаю, он ходит по кабинету и поёт — радостный не потому ли, что избавление близко, что так или иначе он наконец разорвёт паутину, в которую его запутали и он сам запутался?

Холодным ясным днём русской зимы — яркое солнце, голубое небо и белый снег — Пушкин с Данзасом едут в санях к месту дуэли. Пушкин в меховой шубе, Данзас в шинели. Навстречу им лихо летят сани с румяными, розовощекими, весёлыми молодыми людьми, которые кричат ему: «Куда ты, Пушкин?» Он молча кивает им. На Дворцовой площади, по другому ее краю, едет в санях его Мадонна, возвращающаяся с детьми из гостей домой. Медленно, медленно, как в безнадежном сне, проплывают они мимо друг друга, не видя друг друга.

Удивительно его самообладание в тот момент, когда он узнает от врачей Шольца и Арендта о близкой и неотвратимой смерти. Одно только движение руки, потирающей лоб, говорит о заминке его мысли; в остальном он спокоен, ровен и добр ко всем. Лёжа на диване с раздробленными костями и пулей в низу живота, сам при смерти, он посылает поклон Гречу, у которого накануне умер сын: «Скажите ему, что я принимаю душевное участие в его потере». Словно предвидя, что и через двести лет люди будут судить его жену, говорит: «Она, бедная, безвинно терпит и может ещё потерпеть во мнении людском». И ей: «Будь спокойна, ты ни в чем не виновата».

Упав на колени перед диваном, на котором лежал ее только что умерший муж, она толкала его и твердила: «Пушкин, Пушкин, ты жив?»

Кабинет опечатают, в пушкинском доме устроят нормальный, обычный, типичный жандармско-гэбэшный шмон. Жуковский поработает подручным жандармов в этом деле. Бумаги изымут. Наталья покорно отдаст Жуковскому письма Пушкина к ней, он передаст их в Третье отделение, там их, не испытывая стыда, будет читать генерал Дубельт.

Когда мертвого Пушкина вынесут из его кабинета, в кабинете останутся нераспроданные экземпляры «Современника», книги с пола до потолка, которым перед смертью он сказал: «Прощайте, друзья!», и узкий диван в пятнах крови.

Алексей Поликовский

Живопись: портрет Александра Пушкина работы Ивана Линева, 1836 (?)

——

Город пышный, город бедный,
Дух неволи, стройный вид,
Свод небес зелёно-бледный,
Скука, холод и гранит —
Всё же мне вас жаль немножко,
Потому что здесь порой
Ходит маленькая ножка,
Вьётся локон золотой.

Александр Пушкин

Подъезжая под Ижоры,
Я взглянул на небеса
И воспомнил ваши взоры,
Ваши синие глаза.
Хоть я грустно очарован
Вашей девственной красой,
Хоть вампиром именован
Я в губернии Тверской,
Но колен моих пред вами
Преклонить я не посмел
И влюбленными мольбами
Вас тревожить не хотел.
Упиваясь неприятно
Хмелем светской суеты,
Позабуду, вероятно,
Ваши милые черты,
Легкий стан, движений стройность,
Осторожный разговор,
Эту скромную спокойность,
Хитрый смех и хитрый взор.
Если ж нет… по прежню следу
В ваши мирные края
Через год опять заеду
И влюблюсь до ноября.

Александр Пушкин

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь — как раз умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.

Александр Пушкин