Channel Apps
[Markdown] 

ВЫСОКОЕ НЕБО. Антология русской поэзии: Анна АХМАТОВА

image

Сначала дикая одесская девочка, носившая туфли на босу ногу и платье на голое тело. Прыгала в море со скал, со свай, с лодок, с волнорезов, и плавала часами. Никого не боялась, никого не слушалась, всем умела ответить, как отбить и отбрить. «Смесь русалки и щуки».

Потом девушка в белом платье, подверженная приступам лунатизма. Ночами в Царском селе ее тянуло выйти на крыши — подальше от Земли, где её ждали кошмары и несчастье.

Чуть позже петербургская красавица с низкой челкой и зелёными глазами, душившаяся духами «Идеал», худая и гибкая настолько, что без труда закручивала себя в кольцо и касалась ступнями затылка.

Ещё через время — трехсотая в очереди среди людей, стоящих у красной тюремной стены, чтобы отдать в окошко равнодушному вертухаю передачу для сына, брата, мужа, отца.

А ещё позднее — высокая женщина в шали, накинутой на плечи, трагическая фигура с гордым и величественным лицом.

Дома, в которых Ахматова жила в Севастополе и Царском Селе, исчезли с лица земли, люди, которых она знала и любила, исчезали. Николай Недоброво умер в 1919 году, Борис Анреп эмигрировал в Англию, Артур Лурье эмигрировал во Францию и писал ей отчаянные письма, зовя к себе; ни на одно из семнадцати писем она не ответила. Гумилева — Колю — убили. Мандельштама — Осю — убили. Поэта Бенедикта Лившица так избивали во время следствия, что он сошёл с ума; его убили. Поэта Льва Квитко убили. Поэта Переца Маркиша, которого она знала ещё в молодости, убили. Ее знакомый, юрист и историк искусств Иосиф Рыбаков умер в тюрьме. Сына арестовывали четыре раза и отправили в лагеря на тринадцать лет. Второй муж, Шилейко, говоривший, что «Аня поразительно умеет сочетать неприятное с бесполезным», умер, третий, Пунин, сказавший ей «Не теряйте Вашего отчаяния», умер в лагере, и могилы его нет.

«Я помню всё — в этом и есть моя казнь».

Она осталась одна — заживо замурована в советском времени. Так как ее не издавали десятилетиями, многие думали, что она давно умерла. Симонов считал ее поэтессой десятых годов. Твардовский вплоть до конца пятидесятых думал, что она умерла в двадцатые. Жена Пастернака, Зинаида, конечно, знала, что она жива, но говорила, что «Ахматова пропахла нафталином». Критик Самарин утверждал, что она жила с Николаем II, другой критик, Перцов, называл ее «женщина, которая не сумела вовремя умереть». А врач в поликлинике Литфонда спрашивал: «Вы кто — мать писателя или сами пишете?»

В двадцатые она «клинически голодала» (ее слова), в тридцатые жила в нищете, когда в комнате, где к обоям криво приколот рисунок Модильяни, у неё были только чай и хлеб. Иногда соевые конфеты для гостей. Полпачки чая в подарок — праздник. Четыре селедки — богатство. В сороковом жила в пальто, потому что кончились дрова. Имущества не имела — один архив.

В ее комнате в коммунальной квартире в Фонтанном доме всегда был беспорядок, терялись ложки, пропадали чашки, не включался электрический чайник. Из книг она выдирала иллюстрации, которые ей не нравились. Со дна сундука вдруг доставала вещицы десятых годов, в шкафу неожиданно для самой себя находила сухарь к чаю. Лёжа на диване, накрывалась ветхим одеялом, но пододеяльника никогда не было.

Душа ее как будто состояла из несочетаемых вещей: безумия и твердости, хаоса и ясности. Она боялась переходить улицу и судорожно вцеплялась в руку того, кто был с ней, но на середине улицы кричала от страха; на тёмных лестницах предвоенного Ленинграда она переселялась в иную реальность и, рискуя сломать себе шею, искала ступени там, где их нет. Любой отъезд и вокзал доводили ее до сердечного приступа. Нитроглицерин всегда был в ее сумке. Одновременно она ясно понимала людей и умела строить отношения с ними, вела свою линию, отстаивала свои интересы в том, что называется «литературный процесс» и «история литературы», и с высокомерным вызовом смотрела на все свои несчастья. «Я могу выдержать все».

Один из ее знакомых сказал ей в виде комплимента, что на ее маленькие руки не найдётся подходящих наручников. Ничего себе комплимент. Но в НКВД-КГБ есть наручники любых размеров. Присутствие гэбэшников в своей жизни она ощущала постоянно. (Дело оперативной разработки на неё было заведено в 1939 году и закрыто в 1956). Когда в июле 1941 она семь часов разговаривала с Мариной Цветаевой в своей комнате на Ордынке, все это время у дома стоял шпик. В ее отсутствие они открывали ее папки, хамски отрывая завязки, и бритвой срезали корешки книг, ища спрятанные стихи. Она не называла в разговорах имён и кивала на потолок, боясь прослушки. Она часто не записывала стихи, опасаясь обыска и ареста, а если записывала, то вместо некоторых строк ставила точки. Писала стихотворение на клочке бумаге, давала прочитать близкому человеку и тут же сжигала в пепельнице.

Как королева в изгнании, она не имела своего дома и жила по людям. У кого только она не жила. В начале двадцатых в Петербурге у Лурье, вместе с Ольгой Судейкиной. Потом у Пунина, во время войны одно время в каморке дворника, после возвращения из эвакуации у Рыбаковых и Гитовичей, а в Москве у Ардовых, у Харджиева, у Шервинских, у Большинцевой, у Шенгели, у Раневской, у Марии Петровых, у Ники Глен, у Маргариты Алигер; в конце концов она сказала с горечью, что в скитаниях «потеряла оседлость».

С места на место, из квартиры в квартиру Ахматова переезжала с чемоданчиком, в котором лежали блокноты, папки, старые корректуры, листочки и школьные тетрадки со стихами. Даже уезжая в гости на короткое время, она брала чемоданчик с собой, потому что боялась внезапного обыска и хорошо знала, как исчезают люди, стихи, рукописи. Чемоданчик почти развалился в странствиях по чужим квартирам, и она обвязывала его веревкой.

«Давайте договоримся: поэт — это человек, у которого ничего нельзя взять и которому ничего нельзя дать».

Потертое пальто, сплющенная шляпа, детская шапочка, грубые чулки, туфля с оторванным каблуком, дома чёрный халат с драконом на спине, разорванный по шву от плеча до подола — она невозмутимо носила любое тряпьё. После войны людям бросалось в глаза, что эта величественная женщина ходит в старой шубе с облезлым воротником. Сама она говорила, что «четыре зимы ходила в осеннем». И при этом — руки в перстнях.

При ней был её двор. В ее свиту в разные годы входили Лидия Чуковская (с перерывом на десять лет), Мария Петровых, Ника Глен, Любовь Большинцева, Иосиф Бродский, Анатолий Найман и многие другие, включая старуху-соседку, которая сама пришла на ее крошечную дачку в Комарово (так называемая Будка, домик с железной печкой и матрасом, поставленном на кирпичи ), чтобы готовить для неё, потому что всем было известно, что эта властная в жизни и всевластная в поэзии женщина беспомощна в быту. Она даже причесываться сама не могла, на даче её причесывала Ханна Вульфовна, жена брата. В Москве диетическую еду ей готовила актриса Нина Ольшевская, а кормила ее литературный критик Эмма Герштейн. Их было десятки — людей, помогавших ей в Петербурге, Ленинграде, Москве, Ташкенте, носивших ей воду и дрова, сахар и коврижки, варивших ей обеды, кормивших ее кашей и творогом, мывшей в ее комнате полы, топивших ей печку. В их глазах она была хранитель времени и живой классик. И они ей служили.

Это не исключало дружеской насмешки. Ардов называл ее «мадам Цигельперчик». Раневская, которая Ахматову называла «рабби» (а та ее «Чарли»), приходя к ней в гости, изображала ее трагические стихи в комическом виде. Такое скоморошество веселило Ахматову. Она и сама любила подшутить над собой — когда молодой поэт Найман подавал руку, чтобы вести величественную Ахматову гулять, величественная говорила: «Бобик Жучку взял под ручку». А когда она выпивала — а она любила выпить бутылочку вина с кем-нибудь из близких ей — лицо ее оттаивало, глаза блестели, и видевшим ее становилось понятно, какой она была в те легендарные времена, когда в Париже позировала Модильяни (никто тогда не знал, что — обнаженной), имела поклонников, про которых Гумилёв говорил «Аня, больше пяти одновременно неприлично!» и проползала в щель под воротами, которые запирал ее муж Шилейко, чтобы она не сбежала.

У Ардовых на Ордынке, где посредине двора рос тополь, у неё была комнатка в шесть метров, почти вся занятая тахтой, а оставшееся место занимали стул и столик. Королева в изгнании сидела на тахте, уперевшись в неё ладонями, и принимала людей. Люди шли к ней с раннего утра до позднего вечера. Такие дни в семье Ардовых назывались «Ахматовками». Шли представиться ей, посмотреть на неё, прочитать ей стихи и услышать, как она читает свои. В соседней комнате кричал телевизор, там громко говорили, играли в карты. Окно нельзя было открыть: под ним мужики, матерясь, забивали козла. В подворотне, ведшей к подъезду, разливалась огромная лужа. И над всей этой прозой жизни из маленькой комнатки на Ордынке звучал ее твёрдый голос: «Поэт всегда прав!»

Поэт всегда прав, даже когда с сердечным приступом лежит в коридоре Боткинской больницы или на чужой кровати в чужой квартире («Подготовка к третьему инфаркту проходит успешно!»), поэт всегда прав, даже когда советские церберы вымарывают у него из стихов слова «Бог» и «тюремные ворота», и поэт всегда прав, даже когда неправ, называя с высоты своего величия Есенина «маленьким поэтиком» и утверждая, что «Цветаеву и близко нельзя подпускать к Пушкину».

Ее стихи, которые она не записывала и часто забывала, расходились по людям; их знали наизусть даже узники в лагерях. Сохранилась лагерная береста, на которой они выцарапаны. Забытые и сожжённые строки и стихотворения внезапно возвращались к ней из памяти тех, кто их сохранил. Свой тайный «Реквием», свой плач и стон, своё горе по убитым и ярость к убийцам она хранила в памяти семерых человек, которые не знали друг о друге.

Погружённая в «клокочущую тьму» самых страшных лет двадцатого века, жившая под угрозой смерти, которая еженощно могла постучать ей в дверь кулаками «этих милых любителей пыток, знатоков в производстве сирот», Ахматова не сломалась и не согнулась. В ужасе, грязи и крови доставшегося ей времени она сохранила серебро Серебряного века. Все понимали, что в эпоху пресмыкательства и раболепия значат ее величественная осанка, замкнутое древнеримское лицо и ее верность тем, кого убили. Когда многие, завидев жену или мать арестованного, переходили на другую сторону улицы, Ахматова ездила в Воронеж навещать ссыльного Мандельштама. «За это орденов не давали». Борису Пильняку, который однажды целую ночь ехал с ней из Ленинграда в Москву на своём новом американском авто, хотел на ней жениться и посылал ей корзины цветов, она отдала долг — стихотворением, написанным сразу после его ареста.

Алексей Поликовский

——

Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.

Горькую обновушку
Другу шила я.
Любит, любит кровушку
Русская земля.

Анна Ахматова

Один идёт прямым путём,
Другой идет по кругу
И ждет возврата в отчий дом,
Ждет прежнюю подругу.
А я иду - за мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.

Анна Ахматова

Все расхищено, предано, продано,
Черной смерти мелькало крыло,
Все голодной тоскою изглодано,
Отчего же нам стало светло?

Днем дыханьями веет вишневыми
Небывалый под городом лес,
Ночью блещет созвездьями новыми
Глубь прозрачных июльских небес, —

И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам,
Никому, никому неизвестное,
Но от века желанное нам.

Анна Ахматова